— Садись в седло.
— Я не устал, — сказал я.
— Садись в седло, — сказал он. — Нечего баловать Дэна.
Он всегда был хороший, я его знаю еще раньше того дня два года назад, когда мать сбежала с виксбергским буфетчиком, а назавтра и папа не вернулся домой, и на следующий день мистер Эрнест подъехал верхом на Дэне к порогу — он сдал нам хибару у речки, чтоб отцу арендованный участок обрабатывать, и рыбу ловить было с руки, — подъехал и сказал: «Положи-ка ружье и полезай ко мне».
И теперь я сел в седло, хотя до стремян ноги все равно не доставали, и мистер Эрнест повел Дэна, а я, наверно, заснул, потому что смотрю — куртка моя за нижнюю петлицу привязана к луке ремешком от компаса, и совсем уже ночь, и близко к дому — Дэн чует воду, речку. А может, это он конюшню чует, потому что едем уже просекой, и отсюда до загона всего четверть мили. Показалась река, на ней туман застыл белый и мягкий, как вата. Вот и загон, вот мы и дома. А в тростниках, на островке вон там, в потемках, рукой подать фактицки, и, может, даже слышно ему, как мы расседлываем лошадь и сыпем в ясли кукурузу, и уж, конечно, будет слышно, когда мистер Эрнест затрубит в рог, чтоб подавали лодку, — лежит старый бычина. Он тоже дома, тоже отдыхает после трудного гона, спит и просыпается: собаки на следу приснились или от нашего шума, но только скоро опять засыпает.
Мистер Эрнест стал трубить с обрыва, на том берегу замелькал фонарь Саймона и окунулся в туман, мы сошли к воде, и мистер Эрнест потрубливал для Саймона, пока мы не увидели в тумане фонарь, а потом Саймона и лодку. Только похоже, что стоило мне на минуту присесть, и я опять засыпал, потому что мистер Эрнест обратно тряс меня, и надо было на берег, наверх, в темный лагерь, и там я наткнулся коленками на койку и упал в подушку.
А потом настало утро — завтра. И все уже кончилось до следующего года, до ноября, когда наново можно будет приехать. Дядя Айк, Вилли, Уолтер, Рос и остальные еще вчера, когда гон сошел со слуха и стало ясно, что оленя не вернешь, сразу стали в лагере укладываться, чтоб утром уехать к себе в Йокнапатофу до будущего года, до новой охоты.
Позавтракали, и Саймон в большой лодке отправился с ними вверх по реке, до места, где стоят их легковушки и «пикапы», и никого не осталось, только мы с мистером Эрнестом сидим на солнышке у кухни на скамейке, и мистер Эрнест курит сигару, на этот раз целую, — счастье ее, что с нами не скакала и не летела с лошади. И даже та полоска грязи со щеки еще не смыта. Но это нормально, у него лицо обычное дело — не землей, так солидолом вымазано или щетиной обросло; он же не просто владелец, а фермер и вкалывает не хуже своих работников и арендаторов. Почему я и понял тогда сразу, что мы поладим и хлопот ни у меня с ним, ни у него со мной не будет — с того самого времени понял, как проснулся, а мамы нет, с буфетчиком ночью уехала и не сварила даже завтрака, а потом и отец не вернулся, и на третий день, вечером уже, я услыхал стук копыт и взял ружье, еще вчера заряженное, когда без папы спать ложился, и стал на пороге, а мистер Эрнест подъехал и говорит:
— Садись сюда. Папа твой тоже насовсем уехал.
— А меня, значит, вам отдал? — спрашиваю.
— Какая разница, — говорит мистер Эрнест. — Я замок вот привез — запереть. А утром все, что тебе надо, перевезем «пикапом».
Перебрался я к нему, и мы зажили просто здорово — у него жена года три как умерла — и никаких тебе женщин, и некому зудеть, и некому с шакалами буфетчиками сбегать среди ночи и оставлять нас без завтрака. Мы тоже сегодня уедем, но погодим до вечера. Мы всегда так, позже всех; дядя Айк все равно оставляет, чего не съели и не выпили — кукурузную свою, домашнюю, и городское виски тоже, которое покупает Рос Эдмондс и зовет «шотландским», а пахнет оно старым ведром из-под краски. Денек еще погреемся на солнце — и домой, машины готовить и землю под новый хлопок, овес, бобы, клевер; а за рекой там, за сплошными деревьями, где начинается большой лес, лежит на солнышке старый рогач и тоже греется, и никто его уже не потревожит до следующего ноября.
Так что одному-то из нас радость, что одиннадцать с половиной месяцев теперь гона не будет, да еще такого паратого и долгого. Ему радость — нам печаль, и я вдруг подумал, что, может, мы с мистером Эрнестом пашем, сеем, убираем овес и хлопок и сою не просто, чтоб заполнить это время, а потому, что так надо — триста пятьдесят один день в году на совесть работать, чтоб иметь право на большой лес и четырнадцать дней охоты, — как и тот бычина старый бегает четырнадцать дней от собак и подставляет себя под выстрелы не просто так, а чтобы заработать право на триста пятьдесят один спокойный день. И выходит, что охота и работа совсем не отдельно и сами по себе, а только две стороны одного и того же.
— Да, теперь от нас, кроме работы, ничего не требуется, — говорю я. — Займемся фермой и не заметим, как опять ноябрь.
А он:
— Ты теперь не фермой займешься. В школу пойдешь.
Я даже ушам не поверил сперва:
— Как? Я — в школу?
— Да, — говорит мистер Эрнест. — Тебе надо учиться.
— А я что делаю? — говорю. — Я ж и так учусь. На охотника и фермера — такого, как вы.
— Ну нет, — говорит он. — Этого мало. Это раньше от человека только и требовалось — одиннадцать с воловиной месяцев фермы и полмесяца охоты. А теперь нет. Теперь мало участвовать в фермерском и охотничьем деле. Наде участвовать в деле всего человечества.
— Человечества?
— Да, — говорит мистер Эрнест. — Так что пойдешь в школу. Чтоб дознаться причин. И неученый охотник и фермер может разбирать, что хорошо, что плохо, и делать то, что хорошо. Попросту делать то, что хорошо, — и раньше этого хватало. А теперь нет. Теперь надо знать, почему вот это хорошо, а то вот плохо — семему звать и людям уметь растолковать, которым не пришлось учиться. Научить их, как делать то, что хорошо, — чтоб делали не просто потому, что это, дескать, хорошо, а потому, что знают теперь, почему ало хорошо, научены тобой, ты показал им, разъяснял им причины. Так что в школу ты пойдешь.
— Это вы тех ротозеев, Вилли Легейта и Уолтера Юэлла, наслушались.
— Нет, — говорит мистер Эрнест.
— Да, да! — говорю. — Наслушались и заразились ротозейством и упустили рогача — после того как мы чуть не до смерти загнали Дэна и собак! Да еще хуже чем упустили! Вы совсем и не забыли зарядить ружье! Вы нарочно его разрядили! Я же слышал!
— А хоть бы и так, — сказал мистер Эрнест. — Что тебе лучше: голова его кровавая и шкура в кухне на полу, а полтуши уехало в грузовичке в Йокнапатофу, или как теперь — весь он в сборе, с головой и шкурой, в тростниках вон там лежит и дожидается следующего ноября, когда опять его погоним?
— И уж в этот раз добудем, — сказал я. — Сами, без никакого Вилли Легейта и Уолтера Юэлла.
— Возможно, — сказал мистер Эрнест.
— Без никаких добудем, — сказал я.
— Возможно, — сказал мистер Эрнест. — Лучшее ведь слово в нашем языке, из всех слов лучшее — «возможно». Этим словом люди живы. Не те дни в жизни человека лучшие, когда он заранее говорил: «Да», а те, когда он одно мог сказать: «Возможно». «Да» говорится лишь после, потому что исхода заранее не только не знаешь — его и не желаешь знать до времени… Ступай-ка в кухню, сделай мне стаканчик пунша. А потом сообразим обед.
— Ладна, — сказал я в встал. — Вам взять дяди Айковой кукурузной жди городского духарного, что Рос Эдмондс привез?
— «Мистер Рос» надо говорить, или «мистер Эдмондс».
— Слушаю, сэр, — сказал я. — Так кукурузной взять или которое Рос Эдмонде привез?
Уильям Фолкнер
ДУМАЛ СТАРЫЙ ОХОТНИК…
Скоро будем на месте. Мне не в новинку — семь с лишним десятков лет принимают меня ноябрями леса. Вот последняя гряда, а от подножья, как море от скал, начинает стлаться тучная равнина поймы и, как море за туманом, пропадает за ноябрьской моросью.