Тебе никак не удается пристегнуть ремни. Ты выпила слишком много джина. Самолет кренится в развороте, и ты с надеждой думаешь о смерти — рев падения, удар, фотографии в газетах… напрасные мечты, полет проходит идеально, пассажирам ничего не грозит. Самолет благополучно приземляется. Ты с трудом поднимаешься, точно огромный обвисший шар, из которого выпустили почти весь воздух. Ты плакала? На твоем залитом слезами лице не видно следов горя, но ведь ты сейчас не в роли скорбящей матери, ты — скорбящая мать, и лицедействовать нет нужды.

Я встречаю тебя. Одна. Мэрион, девочка со страдальчески нахмуренным лбом, странно бесплотная, словно отражение в зеркале, сестра без своей единственной сестры. Меня со всех сторон толкают. В аэропорту царит нервозность. Неужели людям кажется, что на них упадет самолет? Газетные заголовки сообщают сенсационные новости: на жизнь президента совершено покушение, в Тихом океане произошла серия загадочных ядерных взрывов… Заголовки, заголовки, заголовки во всех киосках, они сбивают нас с толку, вселяют тревогу; мы кружим толпой по огромному, как город, аэровокзалу, ожидая, когда нас отправят куда-то или когда прибудут те, кого мы встречаем, мы сами не знаем, чего мы хотим, и всех нас гложет тревога. Но твой самолет благополучно приземляется. Люди с облегчением вздыхают. Что, неужели была опасность? Неужели она есть всегда? Самолет подруливает к площадке и останавливается… подводят трап… Я еще оглушена вчерашним визитом в больницу к Миранде, но где-то в глубине шевелится прежнее волнение, я с замиранием думаю: «Узнают ли ее? Поцелует она меня или нет? Поймут ли, что я ее дочь?»

Дверь открывается, выходят первые пассажиры. Я устремляюсь вперед, напряженно всматриваясь. Я должна видеть все. Где же ты? Первые трое пассажиров мужчины, за ними маленькая девочка с матерью. Еще одна женщина, не ты. За ней… за ней появляешься ты. Да, это ты, Мадлен Ранделл. Но тебя трудно узнать, ты совсем не похожа… ты стоишь у двери, точно боясь ступить за нее…

Твои плечи согнуты. Ты глядишь на нас, на толпу тех, кто встречает. Я машу тебе, но ты меня не замечаешь. Наверное, солнечный свет ослепил тебя, ты щуришься без темных очков… Я издали вижу боль на твоем лице. Оно слишком бледно, это лицо. Слишком много на нем косметики. Твои белокурые волосы в беспорядке, прическа смята. Твое тело — это тело пожилой женщины, сейчас я это вижу. Все в толпе это видят. Ты медлишь еще минуту и наконец ступаешь на трап… ты спускаешься по ступенькам, держась за перила, точно боишься упасть. Если ты упадешь, тебя поймают равнодушные руки стоящего внизу человека в форме, который не узнаёт тебя. Никто не узнаёт тебя.

Я бегу к тебе сквозь толпу. Сейчас я возьму тебя за руку. Вдруг чья-то спина заслоняет тебя, я бросаюсь в сторону, но тебя уже не видно… где же ты? Тебя нигде нет! Какая-то блондинка торопливо идет к воротам, но эта блондинка не ты. Это какая-то незнакомая женщина со светлыми волосами и бледным приятным лицом — это не твое лицо! Это не ты, не ты! Я жадно смотрю на нее, мне трудно расстаться с ней. И все-таки это не ты, кто-то другой встречает ее, целует в напудренную щеку, берет под руку…

Вот теперь у выхода показалась ты. Сомнения нет, это ты. Ты стоишь в дверях самолета, будто в рамке кадра, на тебе серый костюм, приличествующий встревоженной, но не убитой горем матери, очень короткая юбка, огромные солнечные очки. На голове у тебя что-то серебристо-серое, похожее на тюрбан. Да, это действительно Мадлен Ранделл. Не такой я ожидала тебя увидеть… Не знаю, смотришь ты на меня или нет, но направляешься ты прямо ко мне, ты идешь очень быстро, в руках у тебя белый чемоданчик, и люди при виде тебя расступаются, смутно узнавая, восхищаясь, досадуя на твое выражение взволнованной, трагически-значительной скорби. Скорбь на твоем лице — будто огонь маяка, будто свет рекламы, она слишком ярка для наших глаз. Она покажется слишком яркой и в больничной палате, где лежит бессловесная, одурманенная огромным количеством таблеток Миранда… Сейчас ты подойдешь ко мне, осталось несколько шагов, и в эту последнюю минуту я закрываю лицо руками и плачу. Нет, ты слишком сильна для меня, твое лицо слишком ярко!

Ты отводишь мою руку своей сильной рукой без перчатки. «Мэрион!» — говоришь ты. Это приказ, которого немыслимо ослушаться. Ты вернулась.

Перевод Ю. Жуковой

Джон Чивер

ЧЕТВЕРТАЯ ТРЕВОГА

Гон спозаранку - i_018.jpg

Я сижу на солнце и потягиваю джин. Десять часов утра. Воскресенье. Дети гуляют с миссис Аксбридж. Миссис Аксбридж — наша домоправительница. Она стряпает и смотрит за детьми, Луизой и Питером.

Осень. Листья уже пожелтели. Ветра нет, по они все равно падают, падают без конца. Впрочем, для того чтобы видеть мир — будь то трава или листок, оторвавшийся от дерева, — необходимо, мне кажется, состояние острого любовного напряжения. Но миссис Аксбридж шестьдесят три, жены нет дома, а миссис Смитсониен (она живет на другом краю поселка) последнее время все реже бывает в настроении, так что эта часть дня для меня как бы выпадает: словно между мною и этим утром возник некий порог, даже ряд порогов, через который мне не переступить. Погонять бы мяч, что ли… Но Питер еще мал, а единственный сосед, играющий в футбол, ходит на воскресную службу.

Жена моя Берта будет завтра. Она приезжает в понедельник, а по вторникам возвращается в город. Берта — красивая молодая женщина с великолепной фигурой. Правда, глаза у нее на мой вкус, немного слишком близко посажены к переносице, и, кроме того, у нее сварливый нрав. Она и детей-то воспитывает как-то сварливо. «Если вы не съедите вкусный завтрак, который вам приготовила мамочка, я вас отправлю назад в постель, — грозилась она. — Считаю до трех; раз… два… три!» Та же песенка за обедом: «Если вы не скушаете вкусный обед, который мамочка вам приготовила, ляжете спать без ужина. Раз… два… три!» И снова и снова. «Если вы сейчас же не соберете игрушки, мамочка их все выбросит. Считаю до трех…» И так весь день, и за ужином, и после, когда купает детей. Те же «раз, два, три» служат колыбельной. Мне иной раз приходит в голову: считать она выучилась еще в грудном возрасте; и еще я думаю, что в свое время, к концу, она и ангела смерти встретит обратным отсчетом: три… два… и так далее. Прошу прощения, пойду налью себе еще стаканчик джина.

Ну так вот. Когда дети выросли и пошли в школу, Берта устроилась преподавать общественные науки в шестом классе. Таким образом она нашла себе занятие по душе. Оказывается, она всю жизнь мечтала быть педагогом. За ней утвердилась репутация строгой учительницы. Она ходила в темном платье, гладко зачесывала волосы и требовала от учеников послушания и чистосердечного раскаяния. Чтобы внести некоторое разнообразие в жизнь, Берта вступила в театральный кружок. Она играла служанку в «Улице ангелов» и старую кумушку в «Дэзмонд Эйкрс». Новые ее знакомые по театральному кружку были люди приятные, и я с удовольствием сопровождал ее в гости к ним. Должен оговориться: Берта у меня непьющая. Положим, она не откажется от бокала дюбоннэ, но больше из вежливости: удовольствия вино ей не доставляет никакого.

Через этих своих знакомых она узнала, что кто-то набирает труппу для спектакля под названием «Озаманид II», в котором по режиссерскому замыслу все актеры выступают обнаженными. Все это, равно как и то, что затем последовало, она рассказала мне сама. В ее школе учителям разрешалось пропустить десять дней по болезни, и вот, сказавшись больной, Берта отправилась в Нью-Йорк. Отбор актеров производился в конторе продюсера, где-то в центре. Там она застала очередь — человек сто, если не больше, мужчин и женщин. Размахивая каким-то неоплаченным счетом, будто письмом, она продралась сквозь очередь, приговаривая: «Извините, пожалуйста, мне назначено… прошу прощения…» Никто не возражал, и она быстро очутилась в голова очереди.